"Еще кругом ночная мгла…"

"… Такая рань на свете,
Что площадь вечностью легла
От перекрестка до угла,
И до рассвета и тепла
Еще тысячелетье".


60 лет назад в СССР из романа в роман герои переходили для серьезнейших новых испытаний:
«Ради мира на земле
Елена Златова
Герои военного романа Эм. Казакевича, встретившие весну 1945 на Одере, перешли в его следующий роман для серьезнейшего нового испытания.
Если в «Весне на Одере» жизнь требовала от Лубенцова, Чохова, Воронина прежде всего подвигов храбрости, то в романе «Дом на площади» жизнь требует от них политической зрелости, гражданского мужества, бесстрашного исследования фактов, подвигов терпения и человечности.
Одна из генеральных тем советской литературы – встреча двух миров – разрешается здесь в положении необычайно остром, не имеющем примеров в истории.
«Дом на площади» открывает перед читателем новые стороны действительности, новое поле деятельности советских людей, вынесших свой социальный опыт, свое мировоззрение за рубеж страны.
В новом романе Э. Казакевича можно найти следы спешки и недоработанности. Но меня привлекает то, что это – роман мысли. И это его качество представляется мне таким принципиально важным и ценным, что я позволю себе отвлечься от несовершенств романа и говорить о том, что кажется мне здесь главным. Произведение мыслящего таланта, этот роман богат не только видением жизни, но и осмыслением наблюденных явлений. Необычность положений ставит на каждом шагу героев романа перед необходимостью принимать самостоятельные, смелые творческие решения, определяя верную, достойную советского человека линию поведения среди обстоятельств сложных и беспрецедентных.
Поэтому так много авторского внимания отдано в этом романе внутреннему миру героев, их способу строить свои отношения с людьми и собственной совестью.
Убедительность картин жизни идет иногда не столько от зоркости глаза художника, сколько от проницательности его ума. Казакевич зачастую сам берет слово в романе и вступает в беседу с читателем как острый публицист, и эти отступления всегда полны интересных, глубоких, оригинальных мыслей.
Разведчик Лубенцов, который убивал и которого пытались убить в течение всех лет войны, становится комендантом маленького немецкого городка.
«Перед работниками Советской Военной Администрации,- говорит автор,- простиралась большая страна, побежденная в жестокой войне, разочарованная в прошлом и не верящая в будущее… В этой стране была исковеркана мораль; драгоценный опыт революционного движения был предан забвению, поруган и осмеян; этические нормы человеческого поведения были чудовищно извращены. Все это следовало восстановить либо в корне переделать, все это надо было спасти. А прежде всего – понять во всей сложности».
Дом на площади, осененный красным флагом, становится штабом многосложной деятельности, в основе которой лежат глубокая вера в разум народа и осторожная, внимательная дифференциация немцев по ленинскому принципу: «есть две нации в каждой современной нации».
Не всем товарищам Лубенцова по плечу эта мудрая человечность по отношению к немецкому народу.
Майор Касаткин недоверчиво говорит: «- Теперь все они хорошие».
Капитан Чохов, этот «солдат-сирота», напротив того, полагает, что поскольку война окончилась, врагов больше нет.
Два крайних суждения, одинаково неверных.
Не столько личный жизненный опыт, сколько тридцатилетний опыт социалистического государства помогает работникам Советской Военной Администрации находить и завоевывать друзей, определять врагов, вести борьбу «за души маленьких людей», мечтающих отсидеться в своих обывательских квартирках от исторического спора двух лагерей.
Может быть, с излишней добросовестной аккуратностью автором «представлены» в романе все типы немцев, все оттенки их политических позиций, варианты психологических мотивировок (здесь и нацист Бюрке, и сектантски непримиримый коммунист Лерхе, и старый профессор Себастьян с его интеллигентской порядочностью и интеллигентской же мягкотелостью); это придает роману жестковатую конструктивную заданность, но картина послевоенной Германии дана широко и убедительно.
Однако при всей обстоятельности, с какой развернут в романе показ Германии, мы ясно чувствуем, что для автора он важен прежде всего тем, что здесь проявляются и проверяются свойства характеров и убеждения советских людей. Особенность их положения состоит в том, что каждый их поступок, каждое слово становятся достоянием внимательно наблюдающего за ними населения и ложатся на чувствительные весы как аргумент для оценки советских людей вообще.
В составленной Лубенцовым полушуточной «Памятке советского коменданта», где говорится: «Человек не может быть похож на ангела.
Но сразу же после ангелов должен идти комендант», есть и такие – уже вполне серьезные пункты: «Комендант представляет СССР. Пусть он это всегда помнит. Он должен, вставая, думать о родине и, ложась спать, думать о ней». И дальше: «Комендант всегда прав, потому что за ним стоит вооруженная сила. Поэтому нужно, чтобы он был действительно всегда прав».
Автор не боится быть слишком щедрым в изображении Лубенцова, осуществляющего на деле эти предписания совести. Неутомимая готовность все изучить и понять, скромность, жестокий самоконтроль, бескорыстие, демократичность, самая щепетильная требовательность к себе – вот стиль работы Лубенцова, завоевывающий ему симпатии трудового населения страны. Но честным и добросовестным может быть и человек, включенный в другую социальную систему. Для Лубенцова же
характерно полное и органичное слияние долга с индивидуальными устремлениями и склонностями. Он не просто искренний, скромный, добрый человек, - он в то же время представитель самой демократичной, самой гуманной и искренней политики.
В талантливом романе Стефана Гейма «Крестоносцы», как бы в зеркально – слева направо – отражающем ту же тему оккупации Германии (только в Западной ее зоне), мы также видим честных, гуманных людей среди офицеров и солдат американской армии. Но у героев Гейма требования чести, товарищества, гуманности и даже воинского долга все время натыкаются на противоречащие им требования политики, которая на другой же день после победы над фашизмом начинает оживлять его труп. Поэтому так горек их скепсис, подталкивающий к выводу, что честный человек в Америке - это, по существу, «борец за безнадежное дело».
У Казакевича тема противоречия между внутренним содержанием человека и системой, в которую он включен, выражена в фигуре капитана Воробейцева опять-таки в зеркально перевернутом виде. Этому  развязному пошляку, трусливому стяжателю и пролазе удается существовать в среде советских людей лишь в силу и в меру их доверчивости и не без помощи того формально-анкетного способа оценки людей, который слеп к их моральному облику. То, что для Лубенцова непререкаемый закон его существования, - то для Воробейцева лишь вывеска, ибо он не только сам не верит в те принципы, к которым молчаливо пристраивается, но и не допускает искренности в других.
Воробейцев и Лубенцов «сосуществуют» в романе, не сталкиваясь в резком конфликте: Воробейцев ходит среди честных людей неузнанным; смутная антипатия которую чувствует к нему Лубенцов, «убаюкана» не только благополучной анкетой и ловкой маскировкой Воробейцева, но и природной доброжелательностью, юношеской доверчивостью Лубенцова, привычкой считать всех советских людей единомышленниками, «хорошими и лучшими», привычкой искать противников лишь по ту сторону фронта, а теперь – лишь за порогом комендатуры.
Водораздел между Лубенцовым и Воробейцевым идет, на первый взгляд, не по политической линии. Воробейцев «жил только наживой и думал только о ней». Но близкое соприкосновение с миром чистогана
разжигает его аппетиты, он постепенно запутывается в темных коммерческих махинациях, в антисоветских связях с зарубежной агентурой и, боясь разоблачения, бежит в американскую зону.
С момента бегства Воробейцева сюжет романа (несколько вялый и хроникальный, несмотря на детективные эпизоды, связанные с шпионской деятельностью Бюрке) приобретает острую напряженность. Примечательно, что это не острота быстро сменяющихся событий, - именно событий больше никаких и не происходит, - это острота спора, столкновения мнений, испытания характеров. На собрании актива, обсуждающего чрезвычайное и позорное происшествие, один за другим перед читателем сменяются на трибуне товарищи Лубенцова. Измена Воробейцева вменяется в вину Лубенцову; его многосторонняя и сложная деятельность, которая развертывалась перед нами на протяжении всего романа, вызывая в нас сочувствие, ретроспективно освещается в связи с бегством Воробейцева как неправильная, либеральная, лишенная бдительности. Нам ясна несправедливость этих
обвинений. Но в то же время мы видим, какую внешнюю убедительность приобретает предвзятое освещение фактов, как опасно заразительна может быть гипнотическая сила всеобщего осуждения, если утрачена объективность. Сцена этого собрания, похожего на тяжелый сон, который нет сил прервать, - кульминация всего романа. Она написана с превосходной наблюдательностью и точностью психологических деталей.
Наконец, выступление подполковника Леонова, свободное от предубеждения, спокойное, трезвое, высвобождает истину из-под мусора крайностей, шельмования, запальчивых преувеличений и передержек. Те, кто понимал правоту Лубенцова, но не находил в себе гражданского мужества, чтобы выступить в его защиту, присоединяются к Леонову. Эта сцена – наглядный урок гражданственности.
Моральная победа Лубенцова на собрании еще больше утверждает правильность тех принципов, на которых строится вся его деятельность: вера в человека; в то, что добросовестное заблуждение можно преодолевать; что огульное отношение к целой нации граничит с расизмом; что корыстолюбие разоружает человека перед влиянием мира собственности. К этим истинам прибавляется еще одна, добытая дорогой ценой: «мы должны учиться лучше распознавать людей, пристальнее смотреть на людей, а не на их анкеты».
Мы всегда благодарны писателю, если нам удается надолго запомнить его героя, тем более если этот герой положительный. Мы охотно признаем за Лубенцовым право на следующее после ангелов место, хотя близость к столь условной и постной фигуре не проходит безнаказанно для литературного героя. Но мы сожалеем о том, что нам неизвестно, как складывался характер Лубенцова, тем более, что героем положительным в полном смысле этого слова мы считаем того, кто наиболее непримирим к злу, кто идет по линии наибольшего сопротивления  и к ому, в силу этого, живется не легче, а труднее, чем другим, менее принципиальным людям. Несомненно, «добро» Лубенцова было бы более достоверно и обаятельно, если бы ему пришлось отстаивать его, «оскорбляя зло». К сожалению, даже в наиболее драматической главе романа Лубенцов является скорей предметом спора, чем его участником.
А между тем в романе были возможности дать Лубенцова в столкновении с теми, кто живет «по другой программе».
Ведь в романе существует не только маскирующийся Воробейцев. Разве в Пигареве мы не чувствуем элементов административного восторга, откровенного пристрастия к жизненным благам, самодовольства, моральной всеядности, делячества?
Разве недоверчивая подозрительность Касаткина возникла в нем только в день бегства Воробейцева?
Казалось бы, Лубенцов должен был неминуемо вступить в спор с ними. Но этого не происходит. Лубенцов остается на позиции «нейтральности». Вспомним, что Лубенцов утверждает свой стиль работы не после ХХ съезда партии (что и теперь требует борьбы с равнодушием, бюрократизмом), а одиннадцать лет назад. Ясно, что он не мог бы оставаться на своем посту до случая с Воробейцевым, лишь греясь в лучах всеобщего одобрения.
Мы вспоминаем множество собраний и «проработок», на которых не нашлось своего Леонова, способного смело развеять трезвым словом атмосферу оторопелости, и понимаем, что Казакевич выбрал для завершения романа вариант, может быть, наиболее благоприятный для служебного пути Лубенцова, но не самый удачный для создания его характера. Лубенцов остается сильным в утверждении своей позитивной программы, но недостаточно мобилизованным к борьбе с теми, кто мешает ее выполнять, хотя и носит ту же военную форму, что и он.
***
Новый роман Казакевича заставляет читателя о многом размышлять. Его герои интересны и близки нам. Мы хотели бы только, чтобы они всегда додумывали все до конца и чтобы бесстрашие их мысли равнялось их воинской отваге предыдущих лет и романов».
 ("Литературная газета", 1956, № 56 (12, май), с. 3).